Войти

 


01//

Литературный

Лабиринт

 


02//

Психология Поступков

Life Коучинг


03//

Анатомия Чувств

 


04//

Модный бульвар

Fashion & Style


05//

Парад планет

О сакральном 


06// 

Comments

 


 

 

Инферно, Inferno (буквально: «ад» или «грязь»)  

Новогодние каникулы. Зима. Холодно и не всегда снег... Но возле пылающего камина с бокалом обжигающего глинтвейна можно создать себе праздник увлекательного чтива... Когда страницы захватывают тайнами, мистикой, остротой сюжета и реальными историческими фактами, которые еще никто на Земле не разгадал.

... Новый роман Дэна Брауна “Inferno”(2013) - захватывающий и дающий почву для размышлений притягательный триллер, гонка на выживание, завладеет вашим вниманием с первой страницы и не оставит равнодушн...

Популярные статьи

liliya-brick“Никто не является более желанным или более опасным, чем женщина с секретом.....” Загадочная, непонятная, манящая... Муза Маяковского. Возлюбленная...
antologiya-epoxi-slychainie-svyaziЯ давно хотела найти это стихотворение Е.Евтушенко. Именно сегодня, совершенно случайно, я его встретила... Это стихотворение поэт назвал самым удачным...
nash-konkyrs  Литературный Конкурс: “ Short - Short Story” Произведения малой прозаической формы Дорогие читатели, знакомим вас с нашими новыми авторами –...

Очень ярко и страшно, глазами  подростка, описаны почти "рутинные" картинки ада оккупации украинского села. О том, что пережили в годы войны простые люди, оказавшиеся под "фашистским сапогом"; что значит "ликвидация... и Холокост ", как это было - надо знать, надо рассказывать, надо помнить..., чтобы никогда, никогда не повторился этот АД смертей, страданий и унижений на земле. Спасибо, Сергей, что Вы написали об Этом. (И.Цыпина)

***

Cергей Ефремов@ страницы новой книги"Дом Кошкина. Маша Бланк"(Сергей Курфюрстов)

Глава первая 

По прошествии десятков лет, многие происходившие в моей жизни события перестали выглядеть такими уж важными и значимыми, какими они казались мне в свое время. Многие и вовсе стерлись из памяти, прихватив с собой имена и лица замешанных в них людей. И только произошедшее со мной детстве до мельчайших подробностей застыло в моем воображении ярким, полностью завершенным и не требующим дополнений коллективным портретом, каждый персонаж которого навсегда остался именно таким, каким он был тогда. В день, когда меня решили убить...

 

kyr1

— Не колдуйте, чародеи, стрелка все равно быстрее не побежит, — усмехнулась бабушка Генки Свиридова, ставя на застеленный истертой клеенкой стол, две пустых глиняных крынки.

Упершись подбородком в сложенные, как у первоклассника, на столе руки, я, не отрываясь, наблюдал, как равномерно, оборот за оборотом, секундная стрелка будильника двигает стрелку минутную, приближая долгожданные 5 часов утра. Генка, в той же позе и с таким же молчаливым терпением, сидит на табуретке рядом со мной, не двигаясь, и только его глаза медленно сопровождают циферблатную странницу в её бесконечном путешествии по кругу. Еще десять минут и комендантский час закончится.

— Баба Галя, а молоко точно будут давать? — недоверчиво переспросил я.

— Ну да. Соседка так сказала. В управе отдел социального обеспечения учредили и теперь, по субботам, детям и беременным женщинам полагается по литру молока. Вы — дети, значит вам тоже положено, — уверенно ответила она.

— А откуда молоко? — поинтересовался Генка.

— С сел привозят для столовых. Лишнее молоко в конце недели прокисать начинает, вот его людям и отдают. Халява. Евреи так раньше говорили.

— А почему — халява? — не унимался Генка.

— Так еще при царе, евреи в синагоге, по субботам, молоко детям тоже бесплатно раздавали. Все кричали: „Халяв! Халяв!” А это и есть — молоко. На их еврейском языке, — сказала баба Галя и грустно вздохнув, добавила, — а потом пришла Советская власть — церкви позакрывали, синагогу тоже — и всё. Халява закончилась.

— А молоко тоже кислое было, а, бабуля?

— Да вот как раз нет. Молоко у евреев хорошее было. Они же его для своих привозили. А не так как немцы. Что не съели, не выпили — то нам отдают, — баба Галя недовольно пробурчала в ответ.

Будильник наконец-то зазвенел и, схватив со стола пустые крынки, мы помчались к продуктовому магазину возле областной управы в надежде разжиться молоком, с которым баба Галя обещала сделать вкуснейшие оладьи.

Так и есть! Баба Галя была права! У продуктового, заехав на тротуар почти вплотную к витрине, стояла грузовая машина, полностью заполненная большими сорокалитровыми бидонами с молоком. Левый борт был опущен и двое полицаев, один подавая бидоны сверху, а другой, принимая их на земле, разгружали машину. Еще один человек, забравшись на кузов машины, внимательно разглядывал собравшихся женщин с детьми, нетерпеливо ожидавших начала раздачи молока. Наконец он громко кашлянул, поправил приколотую к пиджаку желто-голубую ленточку и, подняв правую руку вверх, громко заговорил.

— Дорогие мои женщины! Позвольте представиться! Я ваш новый городской голова. Что хочу я вам сказать? За тот месяц с небольшим, как девятого июля, сего тысяча девятьсот сорок первого года, победоносная германская армия освободила нас от кровавого большевистского режима, мы, истинные украинцы, учредили в нашем городе новую украинскую гражданскую администрацию. Какова ее цель, спросите вы? А цель предельно проста! Мы дадим всем украинцам национальную свободу и благополучную жизнь! Одним из последних достижений в этом направлении стало учреждение отдела социального обеспечения. Выплата пенсий, помощь малоимущим, охрана материнства — всё это уже не за горами. Благодаря усилиям налогового отдела, мы проводим регулярный сбор молока. Каждый честный селянин, владелец коровы, сдает по сорок литров молока в месяц. И это молоко для вас, дорогие мои гражданочки! Еще совсем немного и мы наладим сбор и выдачу масла и других жизненно важных продуктов питания. Однако, администрация города и великий германский Рейх, также вправе рассчитывать на вашу самоотдачу. Помните! Своим трудом вы приближаете победу над большевистской заразой. Будьте честными, добросовестными и послушными. И учите этому ваших детей! За ними наше будущее.

Женщины в очереди дружно захлопали, явно радуясь тому, что речь была совсем недолгой и еще более воодушевились, увидев, как новый городской голова подал знак начинать раздачу.

— Женщины! Прошу не толпиться и соблюдать очередь! Смотрите за детьми! Литр в руки! — кричала молодая толстая молочница в белом фартуке и с чепчиком на голове, делавшим ее похожей на раздатчицу блюд в общественной столовой. Хотя, наверное, ей она и была. Ловко орудуя полулитровым черпаком, она зачерпывала молоко из бидона и натренированным движением переливала его в крынки и бидончики, не забывая при этом следить, чтоб никто не протянул их дважды. Благодаря ее сноровке, очередь продвигалась живо и никто не скандалил.

— Не давайте ей молока, — вдруг раздался чей-то писклявый женский голос, — она жидовка! Гоните ее из очереди!

Толпа на секунду затихла. То там, то тут из нее высунулись головы любопытных, жаждущих свои глазами увидеть, к кому относятся слова столь „бдительной” гражданки.

— Да-да, она жидовка, я точно знаю! И муж ее в Красной армии комиссаром служит, — повторила старуха-селянка, тыча пальцем в сторону молодой беременной девушки, густо покрасневшей от неожиданного пристального внимания очереди.

Девушка была довольно высокой и заметной издалека. Она наверняка об этом знала, и это ещё больше вынудило её смутиться.

— Мне же совсем немного молока, для ребеночка, — чуть не плача от обиды, сказала она, указывая на небольшой острый животик, упиравшийся в ее узкое короткое платье, подтягивая выцветший подол вверх, отчего оно казалось еще короче.

Молочница спрятала свой черпак за спину и, обращаясь к девушке тихим, но твердым голосом, сказала:

— Простите, девушка, но евреям не положено. Распоряжение администрации. Если узнают, что мы евреям молоко отпускаем — паспорта заставят проверять. А так, хоть кому-нибудь из ваших достанется. Не повезло Вам сегодня. Уходите. Прошу Вас.

— Да что ж вы за люди такие! — выкрикнула стоявшая неподалеку женщина с маленьким ребенком на руках. Еще двое детей чуть постарше стояли рядом, держась за ее длинную юбку, — она же беременная!

— Вот ты ей свое молоко и отдай! — огрызнулась неугомонная старуха и, ткнув девушку своей клюкой в живот, закричала в сторону стоявшего в кузове машины полицая, — полиция, куда смотрит полиция! Гоните жидовку отсюда!

Полицай мерзко ухмыльнулся, спрыгнул с машины, вплотную подошел к девушке, ухватился за ее длинную толстую косу и грубо швырнул бедняжку на землю. При падении ее короткое платье еще больше задралось, окончательно обнажив длинные стройные девичьи ноги, нежные колени которых тут же покрылись моментально появившимися, быстро краснеющими уродливыми ссадинами. Упершись руками в асфальт, она приподнялась и посмотрела на него своими большущими черными глазами, в которых я не увидел абсолютно никакого страха, а лишь безграничное удивление непуганого человека, которого не только никогда в жизни не били, но даже ни одно злое слово при нем не было произнесено. Удивление ее было настолько велико, что она даже не заплакала, очевидно, совершенно не веря в реальность происходящего. Девушка неуклюже, придерживая левой рукой живот, попыталась встать, но тут же была вновь опрокинута на землю пинком второго полицая, к ногам которого откатился выпавший из ее рук небольшой оцинкованный бидончик. Со всего размаха он ударил по нему ногой, отбросив метров на двадцать вдоль по улице, и, указывая пальцем на вертящийся бидончик, - злобно рявкнул:

— Фас, жидовка, фас!

Только теперь чувство абсолютной беспомощности противостоять совершаемому над ней насилию охватило ее, а осознание неспособности повлиять на безразличие толпы довело ее до полного отчаяния. Она была слишком слаба против этой грубой физической силы и ее слабость не вызвала почти ни у кого обыкновенного человеческого сострадания. Никто не смог или не захотел заступиться за нее. Она вскочила и побежала прочь, рыдая от жестокой обиды и несправедливого унижения. Мне было жаль ее, но сделать я не мог ничего.

Полицай выпрямился, расправил плечи и победной походкой прошелся вдоль, казавшейся равнодушной, толпы.

— Эх, попалась бы она мне в другом месте... А то, на улице как-то несподручно, — вызвав у некоторых одобрительные ухмылки, сказал он.

Наконец, отстояв очередь и получив свое молоко, мы с Генкой свернули на бывшую Большую Бердичевскую, переименованную немцами в честь их фюрера, и направились к нему домой, мысленно представляя себе горячие оладушки бабы Гали. По дороге, у палатки, где до войны торговали живой рыбой из бочки, краем глаза я заметил женщину, возле которой крутились трое ее детей. Она осторожно, чтобы не пролить, переливала молоко из своей крынки в бидончик беременной девушки. Той, которую так унизительно изгнали из очереди.

„Хоть одна добрая женщина нашлась”, — подумал я, и мне стало немного стыдно, что я сам так не поступил. Но они были уже далеко, а мы почти вышли на центральную площадь.

Было еще довольно рано, может быть около семи, и на площади было совсем безлюдно. Только два полицая скучали неподалеку, не зная чем себя занять и к кому придраться.

— Эй, малые! А ну, давайте-ка сюда! — крикнул один из них, жестом подзывая нас к себе.

Я знал его. Известный в нашем районе молодой головотяп, вечно задиравший всех, кто слабее его. Он постоянно околачивался у нашей школы, сшибая мелочь у малышни и отвешивая без разбора тумаки налево и направо. Его даже чуть было не посадили, но внезапно начавшаяся война уберегла его от тюрьмы. Ему было лет восемнадцать или около того. Высокий и худой. А его постоянно презрительно поднятая верхняя губа, обнажала гнилые, редкие зубы. Казалось, сразу две спички могли бы уместиться между его зубов. Хотя, может и одна. Второму полицаю было лет сорок. Маленький, худой, с непримечательным лицом, усеянным морщинами спивающегося человека и, если бы не тоненькие ухоженные черные усики, при повторной встрече его можно было бы и не узнать.

— Что там у тебя? — молодой полицай спросил у Генки, указывая на крынку с молоком и не дожидаясь ответа, выхватил ее из рук моего друга, — ого, молочко? Сейчас попробуем.

После нескольких жадных глотков, последний из которых он так и не смог завершить, полицай замер, и его лицо приняло выражение человека, только что усевшегося на новенький, специально заточенный для такой пакости острый гвоздь. Молоко, сбрызгиваясь во все стороны, выплеснулось у него изо рта, и он рассержено завопил:

— Оно же прокисшее! Ты почему не сказал, что оно прокисшее?

— А нечего чужое молоко пробовать, — ответил Генка спокойным поучительным тоном, и хотя его глаза были спрятаны за очками, я все же сумел разглядеть в них сотни сверкающих наглостью смешинок.

Полицай брезгливо швырнул глиняную крынку об землю, отчего та разбилась на разлетевшиеся в разные стороны осколки, выплеснув молоко на его недавно начищенные сапоги. Совершенно рассвирепев от этого, он бросился на Генку, матерясь и размахивая кулаками.

Генка, слегка присев, ловко увернулся от удара и отбежал в сторону. Второй, совершенно неожиданный удар пришелся по мне. Теряя равновесие, но, все еще крепко прижимая обеими руками крынку к груди, я отшатнулся назад. Губа, лопнув изнутри, моментально распухла и уперлась в зубы. Следующий удар ногой в живот окончательно опрокинул меня на землю, и выплеснувшееся молоко залило все мое лицо и глаза, затекло в рот, где, смешавшись с кровью из разбитой губы, приобрело неприятный кисло-кровавый привкус. Крынка выкатилась из моих рук. Я лежал на земле и ничего не видел и только чувствовал телом, как удар за ударом, боль проникает мне в ребра. “За что? Черт, за что?” Я лежу сейчас здесь на земле посреди огромной площади. Меня бьют ногами два полицая, так же как двое других немногим ранее избивали молодую еврейку и, так же, как за нее никто не заступился, никто не заступится за меня. Значит, я такой же, как она? Случайно выбранная жертва. Причина не важна? Важно лишь показать свою силу и власть. Унизить всех и чтобы все боялись. Если ты слаб — умри. Сопротивляешься? Тем более умри!

Удары неожиданно прекратились одновременно с раздавшимся глухим звуком похожим на звук разбивающейся глиняной кружки о деревянный пол и последовавшим за ним громким криком и ругательствами. Я сумел разлепить слипшиеся от молока ресницы и сквозь молочную пелену увидел, как молодой полицай прижимает к разбитой голове руку, сквозь пальцы которой тонкими струйками просачивалась кровь.

Генка подскочил ко мне, рывком за шиворот помог мне быстро вскочить на ноги и коротко скомандовал:

— Бежим!

— Давай вниз к Каменке! Там через Малёванку уйдем! — крикнул я на бегу.

„Почему у них нет оружия? — вертелось в голове, — может, еще не выдали? А может им и не положено? Как же нам повезло, что у них нечем стрелять! Да какая разница! Главное сейчас добежать до спуска с Замковой горы, а оттуда вниз к речке. Дальше спуска они не пойдут”.

Мы бежали, перепрыгивая через лежащие на земле деревянные столбы и обегая аккуратно свернутые бухты колючей проволоки. И столбы и проволока лежали равномерно вдоль всей улицы, и было очевидно, что их привезли сюда с какой-то определенной целью.

„Но какой? — думал я, перепрыгивая через очередной столб, — что немцы собираются здесь сделать? Для чего все эти столбы и проволока? Кого они собираются тут запереть? Ну, да ладно. Потом. Сейчас главное сбежать”.

Наконец-то спуск. Просто сбежать с него было невозможно, настолько он был крут и извилист. Бывали смельчаки, но обычно это заканчивалось для них поломанными руками или ногами, а то и разбитой головой. Мы присели на краю обрыва, за спиной уперлись ладонями в землю, выставили ноги вперед, и быстро перебирая ими, помогая при этом себе руками, начали свой сорокаметровый спуск. Мелкие камешки больно врезались в ладони, поднятая шарканьем ног по высохшей земле пыль, заполняла глаза, нос и, вызывая нервное подергивание, скрипела на зубах. А пропитавшаяся молоком сорочка накрепко прилипла к груди. Главное, не сорваться и не покатиться кувырком вниз. Главное не сорваться... Ещё десять метров... Ещё пять... Наконец-то мы внизу. Я оглянулся и посмотрел вверх. Никто нас больше не преследовал. Сняв обувь и вскочив на камни, выложенные поперек реки, перепрыгивая с одного на другой, мы добрались до другого берега, и оттуда, не останавливаясь, босыми пятками по мягкой мокрой траве, добежали до моста на Подол. Только там можно было остановиться и перевести дух.

Скинув уже задубевшую от молока сорочку и простирнув ее в реке, я лег на мягкую, влажную от росы, траву, и уставился в утреннее, еще не жаркое небо. Генка, жуя соломинку, сидел рядом и о чем-то размышлял.

— А что у него с головой случилось? Откуда кровь? — повернув голову, спросил я у Генки.

— А ты что, ничего не видел? — удивился Генка.

— Нет. Я не мог открыть глаза. Их совсем залило молоком.

— Ну вот, — вздохнул Генка, — такую сцену пропустил! Видел бы ты его лицо, когда я ему по башке крынкой долбанул. Будто пончик с повидлом ему в одно место засунули.

— А, так это ты его...

— Ну да! А кто же еще? — Генка обиженно отвернулся и сплюнул на траву, — они тебя ногами топтали. Что мне оставалось делать? Убежать, что ли?

— Спасибо, Генка, — я сжал и слегка потряс его локоть.

„Хорошо, что у меня есть такой друг, как Генка. Есть, кому поддержать и заступиться. А у той девушки из очереди такого друга наверняка нет. Муж, как сказала старая ведьма, наверное, на фронте, и заступиться за нее некому”.

Она не выходила у меня из головы. Я испытывал к ней неожиданно возникшее чувство солидарности. Сегодня и с ней, и со мной обошлись несправедливо. Сегодня и ее, и меня избили и унизили ни за что. Кто-то решил воспользоваться своей безнаказанностью, ткнул пальцем в небо в поисках сегодняшней жертвы и жребий пал на нас. Так нас с Генкой еще и ограбили, уничтожив наше молоко и лишив еды. Хотя и ее, можно сказать, ограбили тоже. Ведь ее тоже лишили еды и не важно, что по другой причине. Результат тот же. Как же хочется отомстить! Насолить, напакостить, сделать что-нибудь такое гадкое, чтоб всё, что они творят, вернулось им с лихвой. Представился бы такой случай. Было бы здорово.

— Может, искупаемся, Генка, — предложил я.

— Не знаю, — ответил он, приложив ладонь ко лбу, — честно говоря, я себя не очень хорошо чувствую.

— Перенервничал, что ли?

— Да нет, со вчерашнего дня горло болит, а сейчас, кажется, и температура появилась.

Я прикоснулся ко лбу Генки и точно, он совсем был горячим.

— О, да ты, брат, заболел, — сочувственно произнес я, — давай-ка домой пойдем, а то твоя бабушка уже, наверное, вся испереживалась.

У Генки дома баба Галя, услышав о нашем неудачном походе за молоком, еще долгое время ругалась, посылая всевозможные проклятья на головы бессердечных полицаев, и обещала даже сходить к знакомой старухе-гадалке, чтоб та на них порчу навела. Затем, уже подуставши, она махнула рукой, сказала: „Бесы они, и черт им судья”, и пошла на кухню накапать в стаканчик успокоительного. Генка уже давно лежал в постели, прижав мокрое полотенце ко лбу, и постанывал в такт бабушкиному праведному возмущению.

Ну что же. Молоко не донесли, оладий не поели, придется топать домой голодным. Распрощавшись с Генкой и его бабушкой и пообещав назавтра взять у матери и принести горчичники, я отправился домой, размышляя о том, что будет, если мы снова нарвемся на этих двух полицаев. Думаю, нам явно не поздоровится. Теперь площадь аккуратно обходить придется. Хотя, не вечно же они там околачиваться будут. Но ведь вдруг это именно их патрульный пост? И если все-таки поймают? Ну не убьют же! Изобьют — это точно. А может еще и в полицейский участок заберут и там добавят. И не пожалуешься ведь никому. Все сами боятся. Эх, скорее бы Красная Армия разбила этих проклятых немцев. Под Киевом, говорят, наши крепко их бьют. Ничего, добьют. Обязательно добьют. Немцам Киев никогда не взять! А от Киева — прямая дорога к нам. Сто километров с небольшим. А что такое сто километров для Красной Армии? Пустяк! Вот тогда-то мы всем этим гадам и предъявим. За все ответят! Когда наши вернутся, я даже участковому Кошкину буду рад. Хоть он и сволочь! Но если он нас от немцев и полицаев избавит, то я все ему прощу. Так и скажу: „За освобождение нашего города заслужили Вы, товарищ Кошкин, низкий поклон и мое личное прощение”. Да, именно так я ему и скажу.

 

Глава вторая

 

Ненавижу август! Противная, прилипающая к вискам и дурманящая до головокружения жара. Сейчас бы спуститься с Замковой горы, вниз, прямо к Каменке, забраться на камни, выложенные поперек узенькой речушки, пробежать по ним до середины реки и оттуда плюхнутся бомбой прямо в холодную воду. Черт с ними, с пиявками. Всю кровь все равно не выпьют.

 

Но сначала бабе Галe горчичники отнести надо, для Генки. И как он умудрился простудиться в такую жару? Я свернул в переулок, на ходу нащупывая за пазухой пачку горчичников, и вдруг очутился посреди огромной что-то в полголоса обсуждающей толпы, почему-то довольно тепло и не по сезону одетых людей с чемоданами в руках. Толпа доходила до конца бывшего Милицейского переулка, названного так из-за находившегося там до войны отдела милиции, в здании которого теперь заседали полицаи. Табличку с названием переулка убрали сразу, а новую так и не поставили. Наверное, немцы еще название не придумали. Хотя, что тут думать? Был Милицейский переулок, а раз теперь там полицаи, значит, будет Полицайский, — усмехнулся я, довольный собственной догадкой.

 

— Здравствуй, Волынчук!

 

— Здравствуйте, Борис Аронович!

 

Борис Аронович, наш учитель математики — ты посмотри! — в новом костюме. Я его в таком новехоньком костюме ни разу не видел. А вот и его жена рядом. Ну и вырядилась — новое платье, огромные красные бусы, видные за километр, даже волосы на бигуди наверняка прямо утром и накрутила. Вырядились как на концерт, ей Богу!

 

А может, действительно какое-то музыкальное мероприятие намечается? Баян в чехле стоит на тротуаре, а вот еще один. Мальчик, лет семи, стоит в сторонке и прижимает к груди футляр со скрипкой, как будто это его самая большая ценность и взрослые наконец-то доверили ему ее охранять. Он стоит, не двигаясь и абсолютно не реагируя на свою младшую сестру, лет трех, которая отчаянно пытается что-то достать из кармана его коротких шортиков. Она пыхтит, сопит и капризничает, левой рукой пытаясь вытолкать это „что-то” из кармана, а правой хоть как-то зацепиться за него. Для этого ей приходится подниматься все время на цыпочки, что еще больше ее раздражает, и я уже отчетливо слышу сквозь низкий и глухой рокот переговаривающейся толпы ее настойчивое хныканье: — „Ябака, дай ябака!”

 

Мимо меня, поддерживая под руки пожилую женщину, прошли двое, очень похожих между собой парней, с виду лет шестнадцати.

 

— Не волнуйтесь, мама. Нас же не в Сибирь отправляют. Мы с Яшей, как только прибудем на место, сразу же Вам напишем. Почта, говорят, уже очень хорошо работает. У немцев с этим большой порядок. Они даже новые почтовые марки уже выпустили и Яша их уже купил.

 

Женщина резко, будто что-то вспомнив, остановилась и, посмотрев на второго сына, вскрикнула:

 

— Ой, Яша, а марки? Марки ты не забыл?

 

Он нежно погладил мать по руке и успокаивающим голосом ответил:

 

— Нет, мама, конечно не забыл. И марки и конверты и чернила и запасные перья и, конечно же, бумагу — все взял, ничего не забыл!

 

Они продолжили свой путь и какое-то время я еще слышал ее жалующийся голос:

 

— И все-таки это несправедливо. Ну и что из того, что я русская, а мой муж еврей. Я же мать! Пусть русская — но мать! Почему мне не разрешают поехать вместе с моими сыновьями? Был бы жив ваш отец, он бы добился, чтоб нас отправили вместе....

 

Ага, значит, все эти люди куда-то едут! И ясно, что не в Сибирь. Но куда? Я знаю, конечно, что от любопытства кошки дохнут. Но я же не из-за любопытства! Я из-за любознательности! Да и заболевшему Генке будет что рассказать. Помогая себе локтями, я протолкнулся к полицейскому участку, возле входа в который, на улице стояли два стола с печатными машинками, за которыми сидели двое, по всей видимости, писарей. К каждому столу была прикреплена деревянная табличка. На одной из них черной краской было написано „Раб”, а на другой, шрифтом поменьше „Служ. Ижд”. Один из полицаев с важным видом мерил шагами расстояние между столами и кричал в рупор:

 

— Повторяю. К столам подходим с паспортами. У кого в графе „социальное происхождение” значится „рабочий” подходит на регистрацию к столу с табличкой „Раб”. Служащие и иждивенцы ко второму столу.

 

— Папа, нам к первому столу.

 

Голос, знакомый голос. Я обернулся и, конечно же! Это она! Маша Бланк. Самая красивая девочка в нашем классе! Нет, ну что я говорю? Во всей школе! А может, даже и во всех школах вместе взятых! Ее лоб и нос составляли практически одну сплошную линию, делая ее похожей на древнегреческих богинь с картинок из учебника по истории. А расчесанные на пробор волнистые русые волосы, собранные сзади в свернутую в клубок косу, как это обычно делают уже взрослые женщины, и всегда спокойный, скульптурно замерший взгляд, еще больше закрепляли это сходство. И еще у нее был талант, которым не мог похвастаться никто. Даже из мальчишек. Она могла языком достать до кончика носа! Шевелить ушами и громко свистеть каждый дурак может научиться, а языком коснуться собственного носа? Нет, для этого определенно нужен талант! На вопрос как она это делает, она всегда „якобы скромно” отвечала, — „Я думаю, что этому уменью способствует всего лишь мой классический греческий профиль. Папа говорит, как у Персефоны”. Не знаю, кто такая Персефона, но Маша наверняка красивее.

 

— Здравствуй, Коля, — она улыбнулась своими маленькими летними веснушками, и ее лицо сразу стало живым и настоящим.

 

— Привет, а куда это вы все едете? — выпалил я, уже минут десять мучивший меня, вопрос.

 

— Ты разве не читал объявления? Они уже два дня по городу расклеены. Всем евреям приказано зарегистрироваться в местных полицейских участках для распределения на работы. Некоторых в Германию везут. Уже машин десять с людьми на вокзал отправили.

 

— На вокзал? А ты? Ты тоже уедешь?

 

— Не знаю. Мы еще не прошли регистрацию, но, надеюсь, что нет, — Маша наклонилась к моему уху и, прикрыв ладошкой рот, тихо добавила, — Я заметила, что на вокзал отправляют только тех, кто прошел регистрацию у второго столика. Служащих с семьями и иждивенцев. А рабочим велели собираться у старой тюрьмы.

 

— Так, так, так, молодые люди. Простите, что невольно подслушал Ваш разговор, я, конечно же, сделал это не намеренно. Но хочу отдать должное Вашей, Машенька, наблюдательности. Вы тоже, как и я, заметили, что на вокзал отправляются только представители интеллигенции.

 

Мы с Машей обернулись и увидели нашего учителя истории, большого любителя шахмат Максимилиана Соломоновича. Он весело улыбнулся, будто все происходящее его очень забавляло, затем слегка приподнял шляпу, раскланялся по-старомодному и, заложив руки за спину, продолжил свой неспешный променад. Судя по его беззаботному виду, “променад” было самое подходящее слово.

 

— Машенька, наша очередь подходит. Извините, юноша. Нам нужно идти, — отец Маши взял ее за руку, ее мать прощально улыбнулась и они направились к столику регистрации с табличкой „Раб”.

 

Миллионы мыслей взорвались в моей голове:

 

„В Германию. Они едут в Германию! Навсегда! И я больше никогда ее не увижу. А может их все-таки оставят? Подождать и узнать? Да! Обязательно нужно подождать и узнать. А если они все-таки уезжают? И их повезут на вокзал? Проводить? Забраться тайком в машину, доехать с ними до вокзала и там проводить на поезд? Последний раз махнуть рукой на прощание? А может даже поцеловать? В щечку. Может она согласится? Ведь мы же расстаемся навсегда! Да, именно так я и сделаю! Но... Ах, черт! Горчичники! Нужно отнести бабе Гале эти проклятые горчичники!”

 

Я рванул в соседний переулок, добежал до дома бабы Гали, взлетел на второй этаж и нетерпеливо забарабанил в двери.

 

— Баба Галя! Это я! Коля! Откройте! Я горчичники от матери принес! Для Генки! Спите все, что ли?

 

Нет ответа. Ну, где же она? Неужели ее нет дома? Но куда же она могла пойти? Может у соседки? Я продолжал колотить в дверь еще какое-то, казавшееся нескончаемым, время. Наконец, тихий голос бабы Гали донесся из-за двери.

 

— Тише, тише, Коленька. Гена спит. Сейчас открою.

 

Я слышу, как ключ медленно проворачивается в замке. Ну же! Давай! Еще один оборот! Лязг щеколды. Скрежет цепочки. Ну, наконец-то!

 

Дверь приоткрылась и на пороге появилась баба Галя, бабушка Генки. Я не дал ей сказать ни единого слова и впихнул ей в руки горчичники.

 

— Держите Ваши горчичники! Все, я побежал!

 

— Куда ж ты так летишь, Коля? Гена тебя все утро прождал, пока не уснул. Не зайдешь, что ли?

 

— Потом, баба Галя, потом! Там евреев в Германию отправляют! И Машу Бланк тоже! Я потом зайду и все расскажу, — прокричал я, прыгая вниз по ступенькам и распугивая спавших на них котов.

 

Я выскочил на улицу и уже через несколько минут был у полицейского участка. Людей стало меньше. Я бешено завертел головой в надежде увидеть Машу. Но ни ее, ни ее родителей нигде не было видно. Где же она? Неужели они уже уехали? Я увидел, как два закрытых грузовика в начале переулка медленно выворачивают на Подольскую. В третью машину, помогая друг другу, все еще забирались люди. Может быть она уже там, в машине? С почти физической болью, непомерная тоска парализовала мои мысли. „Увидеть Машу!”. Только эта единственная мысль все еще билась в моем оцепеневшем мозгу и полностью завладела всеми импульсами и движениями моего тела. Я рванул к машине, смешался с садящимися в нее людьми и уже через несколько секунд запрыгнул внутрь.

 

Я уселся на пол и уперся в чью-то чужую спину. Борт машины поднялся, с лязгом закрылись засовы, края брезента опустились и грузовик, дернувшись, медленно начал движение. После солнечного света глаза еще не привыкли к темноте и, невозможно было разглядеть ни одного лица.

 

— Маша, — тихо позвал я, — Маша, ты здесь?

 

— Я Маша, — чей-то девичий голос донесся из темноты.

 

Но нет, это не ее голос! Это точно не ее голос! Неужели ее здесь нет?

 

— Я ищу Машу Бланк, — уточнил я.

 

— Может быть, она в другой машине, — кто-то произнес за моей спиной, — перед нами еще две машины были.

 

— Ты не переживай, мальчик. Мы все едем в одно место. На вокзал. Там вы и встретитесь, — какая-то женщина сочувственно попыталась меня успокоить.

 

„Хорошо. На вокзал — так на вокзал. Наверняка, Маша уже будет там”.

 

Я представил, как она удивится, увидев меня на вокзале. Может быть, даже оценит то, как я ловко пробрался в грузовик в самый последний момент перед отправкой. Нет, не может быть, а наверняка оценит! Она будет с восхищением смотреть на меня своими хитрющими глазищами и скажет, что я самый отчаянный мальчик во всей школе и жаль только, что мы расстаемся навсегда.

 

„Ерунда”, — возражу я ей и посмотрю на нее так, чтобы она сразу поняла, будто бы я знаю больше, чем говорю. А потом по секрету скажу, что Красная Армия уже к ноябрю, заранее спланированным наступлением, отбросит немцев за границы нашей Родины. Пусть там, в Польше, сидят себе и раны зализывают. А тут товарищ Сталин и поставит Гитлеру ультиматум: „Советское правительство и весь советский народ решительно и ультимативно требуют вернуть всех советских граждан на Родину”. А если не согласится, то мы, за наших советских граждан, и до Берлина дойдем! И не будет больше никакой Германии, — „А что будет? А будет, Маша, Германская Советская Социалистическая Республика! Так что, и полгода не пройдет, как уже домой собираться будете”.

 

От этих мыслей мне стало хорошо и спокойно и на какое-то короткое мгновение, мне даже показалось, что я задремал.

 

Грузовик остановился и снаружи послышались злые окрики вперемежку с лаем собак.

 

— Все выпрыгиваем из машины! Быстро! Дезинфекция! Вещи и одежду складываем в стороне! Снимать с себя все! Деньги и ценные вещи складываем в ведра!

 

Я спрыгнул с машины и увидел, что мы находимся в лесу. В обычном сосновом лесу, какими густо поросло все украинское Полесье. Если зайти в такой лес и пойти строго на север, то через семь, ну максимум десять дней, можно выйти где-нибудь в Белоруссии, не встретив по пути ни одного человека. Так, во всяком случае, говорил наш учитель географии. Но почему мы в лесу? Где вокзал? Зачем нас сюда привезли? Может быть, все здесь происходящее это часть какого-то запланированного обмана? Десятки из ниоткуда появившихся и выстроившихся в ряд немецких солдат с собаками. Такие же десятки бегающих вокруг и бешено кричащих полицаев. Что же здесь сейчас должно произойти? И что же делать? Подчиниться? Протестовать? Как? Разве зверь, застрявший лапой в капкане, может протестовать против того, кто его в этот капкан загнал? Значит все, что осталось это просто покориться? Как же глупы все эти люди! Как же глуп я сам! Так слепо поверить в такой очевидный обман! И только я сам виноват в своей собственной глупости!

 

Люди вокруг меня неуверенно, оглядываясь по сторонам, начали раздеваться. Матери помогали своим маленьким детям. Дети почему-то молчали и совершенно не капризничали. Наверное, они думали, что это какая-то новая игра, правила которой им еще не объяснили и правильность того, что они делают, подтверждается тем, что такие же группы, но уже совершенно голых взрослых людей с детьми находились неподалеку между аккуратно сложенных на чемоданах вещей. В глубине леса послышались выстрелы. Сначала непрерывные и бесконечные, затем вперемежку с одиночными, потом только одиночные. Почему-то совсем не было птиц, будто они давно уже улетели, испугавшись шума стрельбы. Или, может быть, немцы устроили какую-то дикую и непонятно зачем и кому нужную охоту на всех пернатых леса? А может, они и не улетели вовсе, а это стреляют именно по ним? Что это? Какая-то массовая птичья бойня? Но тогда зачем МЫ здесь?

 

Я огляделся по сторонам. Из глубины леса, с той стороны, откуда были прежде слышны выстрелы, на поляне появились около двух десятков полицаев. Они подошли к нам, и мы оказались между ними с одной стороны и немцами с другой.

 

— Вперед, собаки! Двигаемся к лесу! Вперед! Живее! Еще живее! Вещи не трогать! Вещи будут возвращены позже! Вперед!

 

Крики полицаев были слышны со всех сторон. Один из них схватил меня за руку и с силой толкнул вперед. Камешек в траве болью впился в мою босую пятку. Я приостановился и оглянулся назад, чтобы запомнить то место, где я оставил ботинки и одежду, и тут же получил оплеуху от того же полицая. При ударе его нарукавная повязка соскочила на локоть. Надпись на повязке была едва видна. Она была вся в крови.

 

Куда они нас ведут? Откуда кровь? Может быть, они действительно перестреляли в лесу всех птиц и теперь хотят, чтобы мы их зачем-то собрали? Может быть, они их едят? Генка рассказывал, что французы едят лягушек. Так может эти немцы едят лесных птиц? Армия у них большая, вот они и запасаются. А ботинки? А одежда? Зачем нам велели снять всю одежду? А! Я понял! Они не хотят, чтобы мы одежду кровью испачкали! Поэтому и сказали, что вещи вернут позже. Вот бы мне от матери досталось, если бы я вещи в крови измазал.

 

Метров через пятьсот мы вышли к большой выкопанной яме, содержимое которой не было видно из-за длинного насыпанного холма, отделявшего нас от нее. Я был почти в самом конце этой колонны голых людей. Полицаи кричали:

 

— В колонну по одному поднимаемся на насыпь! Живей, живей!

 

Колонна изогнулась, и люди начали подниматься на холм. Они поднимались медленно и их босые ноги глубоко погружались в свежевыкопанную землю, будто ее только что обильно полили водой. Я увидел, как их белые ноги окрашиваются в красный цвет человеческой крови и в черный цвет украинской земли, сливаясь в одно целое с красно-белыми повязками с черной свастикой на рукавах немецких солдат. Да, это была кровь. В этот момент я это осознал.

 

Одна из девушек в начале колонны попятилась, резко развернулась и побежала назад. Она была довольно высокой и заметной издалека. Несчастная бежала между людьми, ловко просачиваясь сквозь них и, так же ловко, уворачиваясь от рук полицаев, пытавшихся схватить ее за длинную толстую косу, конец которой она крепко прижимала рукой к своей обнаженной груди. Другой рукой, будто боясь его потерять, она поддерживала маленький, уже начавший заметно расти острый животик, совсем не мешавший ей бежать. Она мчалась, сверкая еще не покрывшимися корочкой ярко-красными ссадинами, так уродовавшими ее нежные колени, и кричала: „Я туда не пойду! Нет, я туда не пойду”. Ее поймали в конце колонны прямо возле меня. Змейка обреченных закончилась, и бежать ей было больше некуда. Она остановилась, обмотала косу вокруг головы и глаз, будто отгораживаясь от всего мира, и, прижимая ее руками к лицу, тихо заплакала. Только теперь я узнал ее.

 

Немецкий офицер, молча наблюдавший за ее бесполезной попыткой убежать, резким марширующим шагом направился в сторону девушки, на ходу расстегивая кобуру пистолета. Он подошел к ней вплотную, не сгибая руки поднял пистолет прямо перед моим носом и выстрелил. Кровь залила мне глаза. Казалось, целое ведро крови залили мне прямо в глаза. Я ничего не видел и только чувствовал, как теплые струи текут по лицу, по шее, по всему телу, достигая ног. Стрельба, крики людей и лай собак вдруг перестали различаться между собой и превратились в один густой и однородный шум падающей с высоты воды, воплем вдавливающийся в мое сознание, — „Меня здесь нет! Все это происходит не со мной! Я — далеко! Я — на плотине”!

 

Вода все падала и падала все с тем же монотонным и бесконечным гулом. Сквозь него было невозможно услышать ничто другое. В толще воды я едва различил силуэт похожий на человеческий. Он протягивал ко мне руки и что-то говорил. Что именно? Понять было невозможно. Его руки были в крови, как и у меня. Я этого не видел. Я это знал. Силуэт становился все огромней и отчетливей. Он заслонил собой и воду и солнце и, казалось, что даже воздух — и тот принадлежал ему, — так тяжело и больно было дышать. Он поднял меня на руки и куда-то понес. Туда, где шум плотины становился все тише, а его голос все громче. Он опустил меня на землю, и я почувствовал, как его пальцы открывают мои стянувшиеся от подсыхающей крови веки. Только тогда я смог разобрать, что же он мне кричит.

 

— Колька, холера, открой глаза! Ты как тут? Откуда ты тут взялся на мою голову? Тут же евреев и комиссаров ликвидируют!

 

Я открыл глаза. Надо мной, в форме полицая, склонился дядя Степан. Он тряс меня за плечи, и его лицо было так близко к моему, что его острые топорщащиеся усы, казалось, вот-вот воткнутся мне в глаза. Степан был братом моей матери и лучшим другом моего отца. Они дружили с детства. Это был высокий, крупнолицый и слегка полноватый мужик, полнота которого еще больше подчеркивала его природную силу. А короткая стрижка, широкая шея и большие светло-русые усы добавляли грозности выражению его лица. Если бы не его улыбка и его глаза. Когда он улыбался, вся грозность куда-то исчезала, глаза загорались каким-то шалопайским огнем, и он превращался в такого же мальчишку, как и я. Я знал его всю свою жизнь. Он всегда был таким. Я ему доверял. И только он мог меня спасти.

 

— Дядя Степан, забери меня отсюда, — тихо простонал я.

 

— А ты как вместе с евреями в машине оказался?

 

— Я думал, мы едем на вокзал. Я хотел Машу проводить. В Германию...

 

— Машу? В Германию? Ой, дурень! Ой, дурень! — всплеснув руками, запричитал дядя Степан, — какая к черту Германия! Тут в каждой яме Германия! Надо же! Чуть не убили тебя, дурака!

 

Дядя Степан взял меня за локоть и потащил за собой.

 

— Герр Фидлер, Герр Фидлер! Помогите мне герру штурмфюреру на немецкий перевести!

 

Степан поставил меня перед немецким офицером и быстро, будто боясь не успеть, все, что нужно сказать, затараторил, постоянно переводя взгляд то на офицера, то на переводчика.

 

— Герр штурмфюрер! Ошибочка вышла! Этот хлопчик никакой не еврей. Племянник он мой. Сестры сын. Самый настоящий наш украинский хлопчик. Да вот же, смотрите. А ну, Коля, раздвинь ручонки, — Степан развел в стороны мои ладони, которыми я прикрывал то, что обычно прикрывают в бане все голые мужики, — вот видите? Как Бог родил, так все на месте и осталось. Сразу видно, что не еврей. Вы переводите, герр Фидлер, переводите.

 

Выждав, когда переводчик закончил переводить, Степан, не дожидаясь ответа, продолжил:

 

— И страдалец он, от комиссарской власти страдалец. И он и мать его. Отца у него посадили. По политической статье! Сосед к жене его домогался. К сестре моей, значит. К матери его. Так Григорий ему все зубы повыбивал!

 

Немец что-то сказал, и переводчик недоверчиво переспросил Степана:

 

— Если его посадили за драку, причем здесь политическая статья?

 

— Во-о-от! — протяжно вскричал Степан, поднимая указательный палец правой руки вверх и одновременно сжимая левую руку в кулак. Туда же вверх возмущенно устремились и его брови, — вот об этом я и говорю! Вот такая поганая эта комиссарская власть! Человек за жену вступился, а его по политической в лагерь! А все почему? Потому что Кошкин, сосед этот, наш участковый милиционер был. А выбить зубы милиционеру — уже не просто драка. А нападение на представителя Советской власти! Тут и срок другой и статья другая.

 

— А как он в машине оказался? — добавил Фидлер.

 

— Так дурачок, потому что. Он думал, евреев на вокзал везут, в Германию отправлять. Ну, он и поехал поглазеть. Мальчишка. Четырнадцать лет всего.

 

Фидлер перевел слова Степана офицеру, тот подошел вплотную ко мне взял за подбородок и резким движением закинул мою голову назад.

 

Я в первый раз увидел его глаза. Обыкновенные блеклые и ничем непримечательные глаза молодого человека лет двадцати пяти. Такие же, как и у многих других молодых людей. Но это был именно ТОТ офицер! ТОТ, который застрелил девушку, кровь которой, уже почти высохла на мне и теперь до зуда стягивает кожу моего тела. Ее лицо. Как выглядело ее лицо? Я попытался вспомнить, но кроме Маши, я не мог вспомнить больше никого. Что стало с Машей? Может быть, он сделал с Машей то же самое, что и с той девушкой? Он, или кто-то другой, какая разница! Кто-то должен за это заплатить! Так почему бы не он? Я смотрел прямо в его маленькие, непростительно маленькие, зрачки. У него нет права на такие маленькие зрачки! Я не прощу ему таких маленьких зрачков! Он должен испытать такую боль, чтобы они расширились и затопили собой все пространство его глаз. Он должен испытать ее десятки, сотни и тысячи раз за всех тех людей, которые еще сегодня утром жили, любили, надеялись, а теперь их нет. И Маши тоже больше нет. Этого я никогда не прощу!

 

Он оттолкнул меня от себя, сморщившись так, будто что-то очень гадкое только что побывало у него в руках, сделал два шага назад, достал из кобуры пистолет, направил его на Степана и дважды кистью руки махнул им в мою сторону.

 

Erschieß ihn! „Пристрели его!” — скомандовал офицер, обращаясь к Степану.

 

— Как это пристрелить? — от неожиданности лицо Степана на секунду застыло, он растеряно посмотрел на переводчика, затем на офицера, с силой провел всеми пятью пальцами по своему горлу, будто срывая с него какую-то невидимую, душившую его петлю, и глубоко вдохнул, — как это пристрелить? Герр Фидлер, может вы ему что-то неправильно перевели? Герр штурмфюрер! Нельзя его стрелять! Никак нельзя! Я же Вам все объяснил!

 

Штурмфюрер обернулся назад и махнул рукой двум немецким солдатам, находившимся неподалеку.

 

Beidezumir! „Оба ко мне!”

 

Солдаты подбежали и вместе с офицером взяли Степана под прицел.

 

— Erschieß ihn, hab’ ich gesagt! DasisteinBefehl! „Пристрели его, я сказал! Это приказ!” — снова скомандовал офицер Степану, глядя на него спокойным безразличным взглядом.

 

— Нет, не дам! Племянник это мой! Сестры сын! Не позволю! — Степан встал между мной и немцами и, широко раскинув в стороны руки, попятился назад. Закрывая меня собой, он отступал, пока моя голова не уткнулась в его широкую спину.

 

„Бедный Степан! Сегодня я подвел и тебя”, — закрывая глаза, обреченно выдохнул я.

 

Неожиданно офицер громко захохотал и к его громкому хохоту эхом добавился услужливый смешок его солдат. Степан вытащил меня из-за своей спины, крепко прижал к себе обеими руками, и я увидел, как немцы дружно, тыча в Степана пальцами, потешаются над ним.

 

— Na gut. Jetzt sehe ich, dass das dein Neffe ist. Hol ihn ab und verschwindet.

 

— Что? Что он сказал? - Степан, еще не до конца уверенный, сулит этот смех спасение или нет, обратился к переводчику.

 

— Герр штурмфюрер сказал, что теперь он видит, что это действительно твой племянник. Забирай мальчишку и убирайся. На сегодня работа окончена.

 

— Да, да. Конечно. Данке, герр штурмфюрер, данке, герр Фидлер, данке шон, — Степан взял меня за руку и потащил к стоявшему неподалеку мотоциклу.

 

— Лезь в коляску. Сейчас я тебе какую-нибудь одежду раздобуду. А ты пока сиди и жди меня.

 

Степан куда-то убежал и минут через пятнадцать вернулся, неся в руках какие-то вещи.

 

— Давай. Примеряй. Все новенькое, как из магазина. Так — трусы. Первым делом трусы. Ого! Новенькие, не ношеные! Понюхай, еще магазином пахнут! — Степан пхнул мне под нос перевязанный бечевкой сверток с трусами и портянками, зажатый в его большой руке, — а вот сорочка, белая. А вот штаны и пиджак. Одинаковые. Гарнитур прямо. Пиджак потом примеришь. И вот — сапоги! Яловые! Почти новые! Вот евреи! Какой запасливый народ! Так, прячь их в коляску. Вот сестренка Валя, мать твоя, рада будет такому богатству! — глаза его горели азартом мальчишки, ворующего вишни в чужом саду, и, глядя на него, совершенно не верилось, что этот человек каких-то полчаса назад думал, что нас убьют.

 

— Давай, надевай быстрее, пока немцы не спохватились. Они это все добро в Германию на реализацию отправляют. Ничего не обеднеют.

 

— Людей в яму, а вещи на реализацию? Да, дядя Степан?

 

— Все, поехали! — Степан оставил мой вопрос без ответа, завел мотоцикл и мы медленно, объезжая деревья, выехали на шоссе.

 

Я молчал всю дорогу. Один вопрос мучил меня. Я боялся его задать, но еще больше боялся получить на него ответ. Дядя Степан. После отца и матери, он был самый родной мне человек. ЧТО там делал дядя Степан? НЕУЖЕЛИ? Я хотел узнать правду, и в то же время не хотел ее узнавать.

 

Было уже почти темно, когда мы подъехали к нашему маленькому старому дому, стоявшему прямо напротив въездных ворот Русского кладбища. Этот дом был когда-то и Степана тоже. Они с матерью в нем выросли. Я собрался с духом и решил все-таки задать мучивший меня вопрос. Но Степан меня перебил:

 

— Все, выгребай вещи из коляски и марш до дому отдыхать. Скажи матери, я заеду на днях. И ничего ей не рассказывай. Скажи, с дядей Степаном на мотоцикле катался.

 

— А мать знает, что ты немцам служишь?

 

— Ну, во-первых, не немцам, а новой украинской администрации. А во-вторых, вот я заеду через пару дней и сам ей все расскажу. Да и, кстати, вот еще, матери передай. Скажи, подарок от меня.

 

Степан засунул руку в боковой карман своего форменного пиджака и достал оттуда огромные красные бусы. Такие бусы, наверное, видно за километр.

 

— Не надо, дядя Степан. Я знаю, чьи это бусы, — сказал я и, не оглядываясь, поплелся домой.

 

Мать уже спала, совершенно не подозревая, ЧТО могло сегодня случиться со мной. Она этого никогда и не узнает, во всяком случае, от меня. Я положил собранные Степаном вещи на стол, тихо разделся и лег на кровать поверх одеяла. Болела голова, и ужасно пекли, обожженные августовским солнцем, плечи. Тело все еще было грязным от земли и крови. Помыться тихо — вряд ли получится — мать проснется. Придется ждать до утра. Я закрыл глаза. Также как и вчера. В такое же время. В той же постели. В том же доме. Но мир извне уже не был таким, как вчера. В нем больше не было ее... Слезы потекли из моих глаз. Они текли не переставая, заливались в уши и холодили коротко остриженный затылок. Ах, если бы можно было вернуть этот день назад! Я все еще вижу ее лицо. Слышу ее голос, смешивающийся с голосами людей вокруг нас. „Папа, нам к первому столику”, „Может, и не поедем”, „Да-да, Машенька, Вы очень наблюдательны”, „Только интеллигенция”... Я присел на кровати. А ведь отец Маши портной! Простой портной. Не из интеллигенции. Он работал в „Облпошивтресте”. Отец шил у него костюм года три назад. И я же, по поручению отца, этот костюм забирал! Он так и висит в шкафу ни разу не надеванный. Так может, их никуда не повезли? Но куда же они тогда испарились, из этого чертова Милицейского переулка? А может, они там были и я их не заметил? Побежал за машиной, а они стояли где-то в стороне? А может они просто пошли домой? Просто развернулись и пошли домой? Ах, если бы все было именно так! Я откинулся на подушку, вытер остатки слез и закрыл глаза. Сон тяжело наваливался на меня. Итак, завтра, с утра, на Подольскую, к нашей третьей школе. Забрать оттуда Генку и оттуда к Маше домой. Надо самому во всем убедиться. Как жаль, что немцы трамвай с центра на Русское кладбище отменили. Мать из-за этого работу потеряла. Почти всех водителей трамвая выгнали. И велосипеды сдать, сволочи, приказали. Придется опять пешком.

 

По мере погружения в сон мысли в голове, медленно теряя форму и рациональность, становились все более вязкими и неповоротливыми и, разбиваясь на мелкие осколки слов, уже не несли в себе никакой общей целостности: „Божественное чудо... Чудес не бывает... Наука это доказала... Я живой.… А если все-таки... Господи, если Ты все-таки... Верни мне ее!”

 

 

Добавить комментарий


Защитный код
Обновить

 

     Соглашение           Контакты           Инструкция пользователя

© Project «Labirint25.com» Литературный журнал Авторский Проект И.Цыпиной