Войти

 


01//

Литературный

Лабиринт

 


02//

Психология Поступков

Life Коучинг


03//

Анатомия Чувств

 


04//

Модный бульвар

Fashion & Style


05//

Парад планет

О сакральном 


06// 

Comments

 


 

 

Дорогие друзья, спешу познакомить вас с очень интересным литературным материалом! Имя автора статьи вам хорошо известно по телеэфиру, по громким высказываниям в адрес власти, по вольнодумству и одержимости, по особому имиджу «яростного борца»..... за чистоту демократии. Диссидентка, правозащитница… Вы, конечно, догадались – о ком речь?

... Валерия Новодворская о Евгении Евтушенко. И не только о Евгении Евтушенко, но и о Поэзии и поэтах, о времени и нравах, о всём, что составляет культурный слой Эпохи с грустным названием – XX век. Ув...

Популярные статьи

liliya-brick“Никто не является более желанным или более опасным, чем женщина с секретом.....” Загадочная, непонятная, манящая... Муза Маяковского. Возлюбленная...
antologiya-epoxi-slychainie-svyaziЯ давно хотела найти это стихотворение Е.Евтушенко. Именно сегодня, совершенно случайно, я его встретила... Это стихотворение поэт назвал самым удачным...
nash-konkyrs  Литературный Конкурс: “ Short - Short Story” Произведения малой прозаической формы Дорогие читатели, знакомим вас с нашими новыми авторами –...

Мы живем в жестоком мире войн и противоречий, когда человечеству заново приходится осмысливать нравственные устои жизни - понятия добра и зла. Пассионарные процессы на нашей планете грозят всем бедой, потерями и перечеркивают само понятие ценности и уникальности человеческой жизни.

В этом хаосе, растерянности и предчувствии глобальных потрясений - как важно не потерять себя, не отвернуться от реальности... Еще раз пролистаем страницы истории. Ведь иногда в полуистертых документальных дневниках, полуразборчивых записях можно найти ту подсказку выживания, которая и спасет нас от смерча, даст надежду и объяснит логику событий. Я читаю незаслуженно забытый дневник Ильи Эренбурга - «Люди, годы, жизнь». Глобальное непридуманное литературное произведение, образец прекрасной журналистики и глубокой аналитики. Поверьте, мы не стали взрослее, умнее, порядочнее... все уже было!!! И сейчас когда уже пролито столько крови, когда опять коричневые марши скандируют забытые лозунги, когда в ночной прохладе мирных городов опять раздаются призывы к войне, пролистаем хроники событий прошлого века, пропахшие порохом и болью потерь... У Войны нет романтики, нет правды, нет оправдания! Но самая главная истина – нельзя войну принять и с ней договориться! Ей нельзя уступать... (Ирина Цыпина)

*****

 

Илья Эренбург: «ПОБЕДА»

 

Я хорошо помню последние дни войны. Я сидел у приемника и ловил Лондон, Париж, Браззавиль: ждал развязки. Войны начинаются почти всегда внезапно, а кончаются медленно: уже ясен исход, но люди еще гибнут Erenburgи гибнут. В апреле я писал: «В Германии некому капитулировать. Германии нет, есть колоссальная шайка, которая разбегается, когда речь заходит об ответственности». Гитлеровская Германия умирала, как и жила, — бесчеловечно. Не было теперь кильских моряков, не было даже принца Макса Баденского. Не нашлось пи одного полка, ни одного города, который хотя бы в последнюю минуту восстал против нацистских главарей. Один немецкий остряк потом говорил, что красные гардины повсюду остались невредимыми, зато не было больше простынь — белые тряпки выползали из всех окон. Союзники теперь продвигались быстро: один немецкий город сдавался за другим. А в Берлине шли бои, и в Берлине сдавался дом за домом. Ветераны, помнившие империю Гогенцоллернов, школьники, одураченные дешевой романтикой, эсэсовцы, боявшиеся расплаты, стреляли в советских солдат из окон, с крыш. А фашистские главари закатывали истерики в бомбоубежищах или тихонько пробирались на запад, переодевались, гримировались. Первого мая немецкое радио сообщило, что Гитлер, погиб, как герой, в Берлине. День или два спустя Лондон передал, что фюрер покончил жизнь самоубийством вместе с Геббельсом, Геринг и Гиммлер скрылись. Адмирал Дениц объявил, что возглавляет новое правительство; однако составить его было трудно — оппозиции в Германии давно не было, а люди, еще вчера поддерживавшие Гитлера, мечтали, скорее, о швейцарском паспорте, чем о министерском портфеле.

Вечером 7 мая я слушал Браззавиль: в Реймсе представители Деница и германского командования подписали акт о капитуляции; от Советского Союза документ подписал полковник… Три раза я прослушал сообщение, но так и не разобрал, о каком полковнике идет речь, — диктор не мог выговорить русское имя (оказалось, это был полковник Суслопаров, которого я знал, — он был военным атташе во Франции). Браззавиль сообщил также, что 8 мая объявлено праздничным днем. Я взволновался, позвонил в редакцию; мне сказали, что нельзя доверять слухам, возможно, это провокация — попытка сепаратного мира, так или иначе военные действия продолжаются. Восьмого мая из Лондона, из Парижа передавали радостный гул толпы, песни, описания демонстраций, речь Черчилля. Вечером были два салюта за Дрезден и несколько чехословацких городов. Однако с двух часов дня не умолкал телефон — друзья и знакомые спрашивали: «Вы ничего не слыхали?» — или таинственно предупреждали: «Не выключайте радио…» А московское радио рассказывало о боях за Либаву, об успешной подписке на новый заем, о конференции в Сан-Франциско.

Поздно ночью наконец-то передали сообщение о капитуляции, подписанной в Берлине. Было, кажется, два часа. Я поглядел в окно почти повсюду окна светились: люди не спали. Начали выхолить на лестницу, некоторые неодетые их разбудили соседи. Обнимались. Кто-то громко плакал. В четыре часа утра на улице Горького было людно: стояли возле домов или шли вниз — к Красной площади. После дождливых дней небо очистилось от облаков, и солнце отогревало город. Так наступил день, которого мы столько ждали. Я шел и не думал, был песчинкой, подхваченной ветром. Это был необычайный день и в своей радости, и в печали: трудно его описать — ничего не происходило, и, однако, все было полно значения — любое лицо, любое слово встречного. Пожилая женщина показывала всем фотографию юноши в гимнастерке, говорила, что это ее сын, он погиб прошлой осенью, она плакала и улыбалась. Девушки, взявшись за руки, что-то пели. Рядом со мною шла женщина и мальчик, который все время повторял: «Вот это майор. Ура! Старший лейтенант, орден Отечественной второй степени. Ура!..» У женщины было милое изможденное лицо; вдруг я вспомнил, как в начале войны на Страстном бульваре сидела женщина с сыном, который шалил, а она плакала. Мне показалось, что это она; наверное, и сходства не было, просто два лица сливались в одно. Девочка сунула моряку букетик подснежников, он хотел ее обнять, она фыркнула и убежала. Старик громко сказал: «Вечная память погибшим»; майор на костылях поднес руку к козырьку, а старик рассказывал: «Жена просила: «Скажи», — она простыла, лежит… Гвардии старшина Березовский. Две личные благодарности от товарища Сталина…» Кто-то сказал: «Ну, теперь скоро вернется…» Старик покачал головой: «Погиб смертью героя, восемнадцатого апреля, командир написал… Жена просила: «Ты расскажи…»

Я говорил, что было много печали: все вспоминали погибших. Я думал о Борисе Матвеевиче (муж дочери Ирины), и мне казалось, что в ту ночь, когда мы читали роман Хемингуэя, он хотел что-то рассказать, но мы торопились, и разговора не вышло; думал о том, что мы жили рядом, а я с ним мало разговаривал, то есть говорили мы много, но все о другом — не о главном. Я думал о добром Жене Петрове, вспоминал, как он, смеясь, говорил: «Вот кончится война, напишу классический роман в семи томах о героизме комиссара государственной безопасности третьего ранга Юстиана Иннокентьевича Прокакина-Стукала». Вспомнил, как он уговаривал меня надеть теплое белье; «Вы не пижон, и Можайск не Ницца…» Вспомнил товарищей по «Красной звезде», молодых поэтов Михаила Кульчицкого, Павла Когана, тацинцев, Черняховского, Юрия Севрука из «Знамени», ездового Мишу, который под Ржевом читал мне свои стихи. Почему-то все время перед моими глазами вставал Ржев, дождь..., как будто не было потом ни Касторной, ни Вильнюса, ни Эльбинга. Все Ржев да Ржев…

Кажется, не было в нашей стране стола, где люди, собравшись вечером, не почувствовали пустого места. Об этом потом написал Твардовский:

"Под гром пальбы прощались мы впервые

Со всеми, что погибли на войне,

Как с мертвыми прощаются живые...."

Днем на Красной площади подростки веселились, их веселье передавалось другим. Да и можно ли было не радоваться: кончилось! Качали военных. Один офицер протестовал: «Ну меня за что?…» В ответ кричали «ура». Несколько военных узнали меня, кто-то крикнул: «Эренбург!» Начали и меня качать. Неприятно, когда тебя подкидывают вверх, а главное, неловко: я молил «хватит», но это только подзадоривало солдат, и меня подбрасывали еще выше. «Кончилось!!!», — я повторял это Любе, Ирине, Савичам, знакомым, чужим.

Слов нет, чтобы сказать, как я возненавидел войну. Из всех человеческих начинаний, порой жестоких и безрассудных, это самое окаянное. Нет для него оправдания, и никакие разговоры о том, что война в природе людей или что она школа мужества, никакие Киплинги и киплингствующие, никакая романтика «мужских бесед у костра» не прикроют ужаса убийства оптом, судьбы выкорчеванных поколений. Вечером передавали речь Сталина. Он говорил коротко, уверенно: в голосе не чувствовалось никакого волнения, и назвал он нас не как 3 июля 1941 года «братьями и сестрами», а «соотечественниками и соотечественницами». Прогремел небывалый салют палила тысяча орудий, дрожали стекла; а я думал о речи Сталина. Отсутствие сердечности меня огорчило, но не удивило. Он — генералиссимус, победитель. Зачем ему чувства? Люди, слушавшие его речь, благоговейно восклицали: «Сталину ура!» Это тоже давно перестало меня удивлять, я привык к тому, что есть люди, их радости, горе, а где-то над ними — Сталин. Дважды в год его можно увидеть издали; он стоит на трибуне Мавзолея. Он хочет, чтобы человечество шло вперед. Он ведет людей, решает их судьбы. Я сам писал о Сталине-победителе. Ведь это он привел нас к победе.

Древние иудеи никогда не думали, что бог любит людей: они знали, что, поспорив однажды с сатаной, Иегова убил всех сыновей и всех дочерей праведного Иова, разорил его, наслал на него проказу только для того, чтобы доказать, что Иов останется верным своему хозяину. Они не считали бога добрым, они считали его всемогущим и в благоговении не решались выговорить его имя.

Когда-то В. В. Вересаев говорил мне: «В соборе святого Петра есть статуя апостола, туфля стерлась от поцелуев — металл поддался. Можно, конечно, не верить в святость Петра, но туфля производит впечатление — губы оказались сильнее бронзы…» В отличие от обычая иудеев имя Сталина произносилось постоянно — не как имя любимого человека, а как молитва, заклинание, присяга. Вересаев был прав, говоря о туфле. Когда я писал о Сталине, я думал о солдатах, веривших в этого человека, о партизанах или заложниках, о предсмертных письмах, заканчивающихся словами: «Да здравствует Сталин!»

Борис Слуцкий много позднее написал:

" Ну, а вас, разумных и ученых? О, высокомудрые мужчины,

— вас водили за нос, как девчонок, как детей, вас за руку влачили..."

Вероятно, это справедливо. Вспоминая вечер девятого мая, я мог бы приписать себе другие, куда более правильные мысли — ведь я помнил судьбу Горева, Штерна, Смушксвича, Павлова, знал, что они были не изменниками, а честнейшими и чистейшими людьми, что расправа с ними, с другими командирами Красной Армии, с инженерами, с интеллигенцией дорого обошлась нашему народу. Но скажу откровенно: в тот вечер я об этом не думал. В словах, произнесенных (вернее, изреченных) Сталиным, все было убедительно, а залпы тысячи пушек прозвучали, как «аминь». Наверно, все в тот день чувствовали: вот еще один рубеж, может быть, самый важный, — что-то начинается.

Я знал, что новая, послевоенная жизнь будет трудной — страна разорена и бедна, на войне погибли молодые, сильные, может быть, лучшие; но я знал также, как вырос наш народ, помнил мудрые и благородные слова о будущем, которые не раз слышал в блиндажах и землянках. И если бы кто-нибудь сказал мне в тот вечер, что впереди «космополиты», ленинградское дело, обвинение врачей, свирепый обскурантизм, — словом, все, что было разоблачено и осуждено десять лет спустя на XX съезде, — я счел бы его сумасшедшим. Нет, пророком я не был.

Я много думал о будущем. Порой меня охватывала тревога. Хотя в последние недели из наших газет исчезли сообщения о распрях между союзниками, я понимал, что подлинного согласия нет и вряд ли оно будет. Меня удивляло, как снисходительно говорили американцы и англичане о Франко, о Салазаре. Я боялся, что западные союзники будут добиваться такого мира, при котором немецкая военщина сможет быстро встать на ноги. В моем блокноте записана передача французского радио — беседа с одним немецким генералом, который сдался в плен американцам. Его любезно приняли в ставке; отвечая на вопросы журналистов, он сказал: «Гитлер совершил непростительную ошибку, направив удар на Запад, мы за это расплачиваемся. Я надеюсь, что ваши правительства поступят разумнее, ведь через десять лет вам придется в войне против русских опираться на Германию». Репортер возмущенно добавлял, что такие декларации могут вызвать улыбку презрения. Я слушал и не улыбался. Радиопередачи сообщали о том, что американцы ведут переговоры с адмиралом Деницем, который наконец-то нашел министров и обосновался в небольшом городе Фленсбург возле датской границы. Все поздравляли Сталина, прославляли Красную Армию, и все-таки на душе было неспокойно. А что будет у нас после войны? Об этом я еще больше думал. Удастся ли победить зародыши национализма, расизма, которыми гитлеровцы заразили многих. Война показала не только душевную отвагу народа, но и цепкость, жадность, равнодушие; люди закалились, но и огрубели; нужны новые методы воспитания — не окрики, не зубрежка, не кампании, а вдохновение. Нужно вдохнуть в молодых начала добра, доверие, огонь, исключающий безразличие к судьбе товарища, соседа. Главное — что теперь будет делать Сталин? По поручению «Красной звезды» Ирина в марте поехала в Одессу — оттуда отправляли англичан, французов, бельгийцев, освобожденных Красной Армией. Тогда же прибыл из Марселя транспорт с нашими военноплениыми, среди них были убежавшие из плена, боровшиеся в отрядах французских партизан. Ирина рассказала, что их встретили, как преступников, изолировали, говорят, будут отправлять в лагеря. Я думал о различных указах, продиктованных Сталиным, и минутами спрашивал себя: не повторится ли тридцать седьмой? Но опять меня подводила логика, я говорил себе: в тридцать седьмом был страх перед фашистской Германией и открыли огонь по своим. Теперь фашизм разбит. Красная Армия показала свою силу. Народ пережил слишком много… Прошлое не может повториться. Еще раз я принимал свои желания за действительность, а логику — за обязательный предмет в школе истории.

Я говорю об этом потому, что хочу понять, почему поздно вечером того необычайного дня я написал стихотворение с заголовком «Победа». Оно недлинное, и я его приведу целиком:

" О них когда-то горевал поэт;

Они друг друга долго ожидали,

А встретившись, друг друга не узнали

— На небесах, где горя больше нет.

 

Но не в раю, на том земном просторе,

Где шаг ступи — и горе, горе, горе,

Я ждал Ее, как можно ждать любя,

Я знал Ее, как можно знать себя,

Я звал Ее в крови, в грязи, в печали.

И час настал — закончилась война.

Я шел домой. Навстречу шла Она.

И мы друг друга НЕ узнали..."

(Илья Эренбург)

Добавить комментарий


Защитный код
Обновить

 

     Соглашение           Контакты           Инструкция пользователя

© Project «Labirint25.com» Литературный журнал Авторский Проект И.Цыпиной